– Что тебе, батюшка, угодно? – спросила maman.
– Деньги пожалуйте за месяц, – отвечал Павлин, разворачивая перед maman свою книгу.
– Хорошо, батюшка мой, хорошо; я завтра утром пришлю, – отвечала maman с родственною короткостию, отстраняя от себя рукою и книгу и Павлина и подзывая своих слуг; но слуги не трогались, а Павлин едва заметно улыбнулся и отвечал, что он до завтра не может ничего отсрочивать, что деньги должны быть заплачены ему непременно сию же минуту.
Maman сочла это за невежливость: она так обиделась, что побледнела.
Павлин это заметил, и это ему, очевидно, было неприятно: он насупил брови и с некоторою нервною нетерпеливостью в голосе проговорил:
– Сударыня! Здесь такой порядок.
– Прекрасно, что у тебя такой порядок, но ведь ты же, я полагаю, можешь рассудить… – Матушка, горячась, теряла слова и запнулась.
Павлин ответил ей на ее последнее замечание:
– Могу-с.
– Ты знаешь, что Анна Львовна мне не чужая, а своя?..
– Знаю-с.
– А знаешь, так что… так чего же тебе?..
– Деньги-с… я без того не могу позволить вносить ваших вещей.
– Как не можешь позволить? Но неужто же вещам стоять ночь на дворе, и нам на полу спать?
– И вам не спать на полу, а вы потрудитесь отсюда уйти, или я сейчас велю выставить окна, – отвечал Павлин и, опять сделав нетерпеливое движение бровями, добавил: – У нас такой порядок.
Между прислугою и извозчиками, доставившими наши вещи, начались говор и смятение. Павлин стоял с книгою в передней и не обращал ни на что это никакого внимания.
– Но это смешно, – воскликнула maman, – я сейчас виделась с Анной Львовной, и она мне ни слова не сказала, что не верит мне до завтра… Засидевшись у нее, я опоздала взять в банке деньги. Но… но что за глупость! Я вовсе не хочу с тобой и рассуждать, – добавила рассерженная матушка и сказала, что она сейчас сама идет к Анне Львовне.
– Это будет напрасно-с, – сухо ответил Павлин.
– Ну, уж это не твое, батюшка, дело.
И она, взволнованная, накинула на себя платок и пошла к хозяйке, меж тем как Павлин, не покидая своего поста, сделал незаметный для нас знак своим ассистентам – и через минуту, к немалому нашему удивлению, из комнаты, назначавшейся для маменькиной спальни, потянул проницающий холод. Я, занимавшийся до сих пор рассматриванием пестрого убранства Павлина, оглянулся и увидел, что дворники несли в руках по одной внутренней раме, а в то же время с другой стороны появилась maman и, вся дрожа от холода и негодования, сказала по-французски:
– Представь, Ольга, какова эта Анна Львовна? Вообрази: она меня не приняла!
Добрая тетя Ольга отвечала, что она этого и ожидала.
– Это ужасно! – отвечала maman. – Я уверена, что она дома, потому что нет четверти часа, как мы расстались; но мне сказали, что она уехала ко всенощной. Как она может быть у всенощной, когда здесь, в ее доме, так оскорбляют родню ее мужа? Уедем отсюда: пусть всё бросают на дворе, но я не хочу здесь жить, и моя нога более не будет в этом доме! Одевайся и уедем куда-нибудь в гостиницу. Я не могу одной минуты видеть этого негодяя!
Отпустив этот последний комплимент по адресу Павлина, моя нервная maman начала порывисто надевать на меня мое теплое платье. Между прислугою смятение еще более усиливалось; дворники, с вынутыми рамами в руках, тихонько пересмеивались; извозчики внизу кричали и шумели, ропща, что их долго не отпускают; по квартире расползался через выставленные рамы холод. Павлин стоял в своей строгой позитуре, и на лице его не было заметно ни малейшего беспокойства. Как ни странно может показаться вам мое сравнение, но он мне сразу напомнил тогда собою Гете, величавую и до холодности спокойную фигуру которого я знал по гравюрке, вклеенной в моей детской книжке. Павлина как будто вовсе не трогали мелкие страдания людей: он имел в виду одну какую-то общую гармонию того, что совершал и видел.
Но, помимо этих моих наблюдений, я не знаю, чем бы все это смешное и досадное замешательство с нами кончилось; вероятно, нас бы прогнали, если бы в дело не вмешалась тетка Ольга. Она отвела maman немножко в сторону и, говоря с нею по-французски, успела ее убедить, что дело от каприза ничего не выиграет и что мы почтенной Анне Львовне ничего не докажем, потому что она уже, вероятно, видела всякие доказательства в этом роде и ни одним из них не переубедилась.
– Но я уверена, что это не она, а этот грубиян, – молвила, смягчаясь, maman.
– А я уверена, напротив, что это именно она, а не «этот», как ты его называешь, «грубиян». Он мне кажется очень хорошим и честным человеком, потому что он точно исполняет то, что обязан исполнить; я это уважаю и ценю, – отвечала Ольга.
– Но что же нам делать? Это смешно: у меня недостает денег, я забыла их взять…
– Мы их достанем и заплатим.
– Где? Теперь банк закрыт, на дворе вечер, а у нас нет никого из знакомых (мы тогда только переселились в Петербург из провинции). Не у Анны же Львовны занимать, чтобы ей же заплатить.
– Нет, не у нее, – молвила тетя Ольга и с этим, подойдя к Павлину, сняла со своей руки два бриллиантовые кольца и спросила: – Не можете ли вы взять от нас это до послезавтра в залог? Послезавтра мы возьмем деньги и выкупим.
– Сударыня, я должен сейчас представить госпоже деньги, – отвечал Павлин с глубоким уважением к Ольге.
Отвечая ей на вопрос, он точно благодарил ее интонацией своего голоса за то, что она о нем сказала maman.
– Ну, пошлите заложить эти вещи в какую-нибудь лавку.
Павлин подумал – и, моргнув одному из своих дворников, велел ему исполнить требование Ольги, заложив ее кольца у какого-то известного ему лавочника, имя которого им названо было и потом для обстоятельности еще раз повторено.